Потеряна ли для нас современная молодежь?
Интервью с Г.В. Прутцковым, к.ф.н., доцентом факультета журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова
Прозвучал последний школьный звонок, и у тысяч сегодняшних выпускников и завтрашних абитуриентов осталось совсем немного времени, чтобы определить, чем они будут заниматься в ближайшие годы, а возможно — и всю жизнь.
Какие мотивации движут завтрашними первокурсниками, прислушиваются ли они к голосу старшего поколения и актуальна ли сегодня классическая проблема отцов и детей — об этом «Фома» побеседовал с доцентом факультета журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова, кандидатом филологических наук Григорием Владимировичем Прутцковым.
— Григорий Владимирович, вы уже четверть века встречаете в стенах МГУ все новые и новые поколения студентов. Насколько актуальна сегодня, на ваш взгляд, классическая проблема отцов и детей? Или о ней продолжают говорить лишь по инерции?
— Я тут вижу два момента. Во-первых, мы часто переоцениваем опыт — наш собственный и нашего поколения. Нам кажется, что проблема отцов и детей досталась только нам, что ее породили какие-то особенности, связанные с технологиями или еще с какими-то моментами, характерными именно для наших дней. Но я как историк журналистики могу вас заверить: она существовала еще в Древнем Египте. Во всяком случае, в одной из пирамид нашли табличку, где было написано: «Наш мир достиг критической стадии. Дети больше не слушаются своих родителей. Видимо, конец мира уже не так далек». Это примерно 3500 год до нашей эры. Вот и Лермонтов писал: «Печально я гляжу на наше поколение…» Так что, мне кажется, не нужно драматизировать.
А во-вторых, мы действительно помолодели. Каким в XIX веке был возраст взрослого человека?
— Ну, в 20 лет он считался уже вполне взрослым.
— А у древних греков и древних евреев уже в 12–13 лет можно было создавать семью. Медицина была слабая, люди умирали рано, хотелось как-то успеть закрепиться в жизни. В 30 лет человек мог уже иметь внуков. Пушкин, когда ему было 33 года, писал, что он уже далеко не молодой человек. Ленина в пятьдесят лет все называли стариком. А сейчас посмотрите: нашему президенту 65, а стариком его никак не назовешь. То есть мы действительно продлили молодость — благодаря медицине, каким-то омолаживающим технологиям, хорошему питанию, отсутствию войн. Естественно, это тоже сказывается на проблеме отцов и детей. Но суть ее от этого не меняется.
— То есть Вы хотите сказать, что ни войны, ни революции, ни технологические прорывы никак не сказались на взаимоотношениях поколений?
— Конечно, XX век привнес то, чего никогда до этого не было, — идеологическое противостояние, приводящее не только к революциям, но и к мировым войнам. Что же касается технологий, то в XIX веке, когда изобрели паровоз, старшее поколение — а это возрастная группа 40+, мы ее сейчас зачастую причисляем к «молодежи» — сочло, что это «пришествие антихриста». Я сам читал об этом в газетах 1830–1840-х годов.
Бабушка Лермонтова не разрешала внуку ездить на поезде. На Кавказ посылать под пули не боялась, а на паровозе ездить запрещала. А Одоевский написал о нем стихотворение: «Он летит неустрашимо без седла и без следа, и за ним несутся мимо реки, села, города»… Прямо «Сапсан» какой-то! А поезд-то ехал со скоростью 30 км/ч, как хороший велосипед.
Почему же в газетах писали, что паровоз — «знамение антихриста»? Да просто для человека, который вырос в эпоху лошади, это был действительно «вестник апокалипсиса». Черный, дымит, пыхтит, скрипит, а в нем черный человек бросает в кочегарку черный уголь, поддерживая «вечный огонь», этот символ ада. Так что бабушка Лермонтова не без основания думала, что наступает конец света.
— Но потом технологические новшества посыпались в таком изобилии, что уже в середине XIX века они вроде уже никого не смущали, даже наоборот…
— В том-то и дело, что смущали. Я очень внимательно изучал прессу XIX века — и нашу, и американскую, и испанскую. Это всё очень беспокоило людей. И именно молодое поколение помогало старшим ориентироваться в новейших изобретениях. Так же, как сейчас наши дети ориентируют нас в Интернете, гаджетах и других новшествах, в которых мы разбираемся хуже, чем они. Но сейчас никто не считает компьютер «инструментом дьявола». А вот Блок не мог разговаривать по телефону, хотя и не был особо религиозным человеком.
— То есть те, кто называют нынешнюю молодежь «поколением селфи», ошибаются, и эта проблема в принципе надумана?
— Не то чтобы надумана, скорее преувеличена. Просто сейчас, наверное, больше, чем в какую-то другую эпоху, изменений, изобретений, а заодно и информации, в которой нам труднее ориентироваться.
— И старшее поколение напрасно сетует на то, что ему все труднее находить общий язык с молодыми, что не срабатывают все «культурные коды», которые еще не так давно помогали отцами и детям общаться и, главное, понимать друг друга?
— Это тоже придет в равновесие. Ведь это бывало и раньше. Язык меняется. В классической фразе: «Мальчик в клубе клеит модель» тридцать лет назад каждое слово имело иной смысл. Нам тоже в детстве было сложно читать книги, написанные на два-три поколения раньше. И я помню, нам мама говорила: «Вот раньше все собирались, пели песни, а теперь все у телевизора сидят». А моя бабушка ворчала: «Радио появилось — все его слушают, а раньше все на улице гуляли».
— Насколько я понимаю, проблема не в том, что меняются носители информации, а в том, что растолковывать детям, о чем идет речь у Пушкина, становится всё труднее.
— А в эпоху Пушкина было трудно растолковывать молодым, что хотел сказать Херасков, хотя за двадцать лет до Пушкина он считался русским Гомером. В нашу жизнь мощным потоком вливаются не просто новые слова, а новые понятия, новые образы, которых не было еще два-три десятилетия назад. Вот англичане подновляют тексты Шекспира — ведь он писал на староанглийском, который сейчас никто не понимает. У нас такой традиции нет, на более-менее современный язык перевели разве что «Слово о полку Игореве». А, скажем, переписку Ивана Грозного с Курбским, или того же Хераскова, или Ломоносова подновлять никому и в голову не приходит. Возможно, это наша национальная особенность — всё постигать, преодолевая трудности и не облегчая эту задачу следующим поколениям.
— А Вы у своих студентов чему-нибудь учитесь?
— Конечно! Всё время. Если мы не можем учиться у поколения своих детей, нам не надо работать с молодежью.
— Почему?
— Она учит по-другому воспринимать жизнь. Я понял: ругать молодое поколение — дурной тон. Глядя на современных студентов, я понимаю, что они другие: росли в других условиях, в другой стране, они по-другому воспитаны, на других книгах. Но главное, что я понял, учась у студентов, — мы слишком драматизируем современную ситуацию. Мир все-таки, как писал Набоков, гармоничен, по-прежнему остаются в почёте добро и красота, и мы не живем в последние времена. Это, наверное, большая радость и большая честь — жить в последние времена, перед концом света. Но к нам это не относится.
Ведь, несмотря на то, что все вокруг меняется, никаких глобальных изменений, как ни странно, нет. Вот и студенты, что бы там ни говорили, по-прежнему читают — пусть в массе своей не бумажные, а электронные книги. У нас кафедра зарубежной журналистики и литературы, я преподаю античную литературу, и мы на коллоквиумах обсуждаем Гомера, греческий театр. И пусть у молодых людей на все немножко иной взгляд, чем у нас, преподавателей, но слушая их, я понимаю: мир все-таки еще поживет.
— А какой подход кажется вам более продуктивным: интуитивно идти за развитием, встраиваясь в его поток и «учась у новых поколений»? Или как, например, Екатерина II — ставить стратегическую задачу и десятилетиями последовательно ее реализовывать: создавать такие проекты, как Смольный институт и Воспитательный дом, выпускники которых должны были стать… родителями того нового поколения людей, на которое императрица ориентировала все свои преобразования?
— Я за синтез. Действительно те, кого мы взращиваем и воспитываем, должны «выстрелить» через два поколения. Помните, еще Герцен говорил о реформах Петра III, что понадобилось два поколения непоротых дворян, чтобы декабристы вышли на Сенатскую площадь. С одной стороны, наш свет будет и дальше светить в следующих поколениях, а с другой, мне интересно быть не просто пассивным наблюдателем, а изучать это явление.
Но изучать что-то удобнее всего, когда какой-то этап заканчивается. Мы можем изучать «эпоху Ельцина», но не можем изучать «эпоху Путина», потому что она еще в развитии. Вот и молодежь развивается. И я понимаю, что примерно с 2014 года наступил какой-то новый этап в ее развитии, хоть он еще и не очень структурирован.
До этого мы лет двадцать или чуть больше жили в «постсоветский период», который начался с 1989–1991 года. За это время выросло поколение, которое родилось уже после развала Советского Союза. Появилась и разрастается блогосфера, теперь каждый сам себе журналист, каждый самостоятельно выходит в информационное поле со своими идеями. Посмотрите, кого цитируют СМИ? Блогеров. Раньше писали: «как сообщает наш корреспондент», сейчас пишут: «как написал Кадыров в своем «Инстаграме» или Трамп в «Твиттере». Причем «звездой Интернета» может стать каждый, кто случайно оказался в каком-то месте в нужное время. И современная молодежь, безусловно, этим пользуется.
— Но это вы говорите о новых инструментах. А как насчет новых смыслов?
— Чтобы их определить и сформулировать, должно еще пройти какое-то время. Повторяю, мы изучаем процесс в развитии.
— И какой вы видите траекторию этого развития? Вот ваши студенты, когда приходят учиться, ставят себе какие-то сверхзадачи, или им просто нужно получить диплом, или направить свой общегуманитарный интерес в какое-то русло?
— Знаете, когда я спрашиваю первокурсников: «Чего вы хотите в жизни?», они отвечают: «Я хочу приносить пользу людям». То есть у них, как у Руссо или Дидро, есть желание сделать человечество счастливым. Но ко второму курсу это начинает проходить. Появляется такой, что ли, профессиональный цинизм. Ну, а курсу к четвертому человек уже определяет свое место, свою нишу. Такой вот переход от романтизма к реализму. Поэтому я на первых лекциях предупреждаю: «У вас будет «ломка», когда понимаешь «Я тут не тем занимаюсь, не тому меня учат». Только не уходите из университета, это нормально, это проходит».
С другой стороны, представьте, вот приходит человек в какую-то редакцию с дипломом бакалавра и заявляет: «Я хочу сделать человечество счастливым, хочу писать одну только правду, бороться с несправедливостью, с коррупцией». Это уже не профессия, а скорее служение. А журналистика — все же прежде всего профессия.
— А разве нельзя относиться к любому делу как к служению?
— Конечно, можно. Но, согласитесь, священник и то, чем он занимается, это отдельная история.
— Но не приводит ли такой подход к тому, что отцы уже не могут объяснить детям, почему на каждом месте, на котором ты оказался, нужно отрабатывать 100% своего КПД — и не для того, чтобы кому-то что-то доказать или убедить в чем-то начальство, а чтобы самому перейти на новую профессиональную ступеньку?
— Я бы здесь напомнил слова апостола Павла: И всё, что делаете, делайте от души, как для Господа, а не для человеков (Кол 3:23).
— Получается, это нужно не только священнику?
— Священнику больше, чем другим. Хотя я, конечно, тоже не могу просто прийти, прочитать лекцию и уйти. Мне вечером студенты письма присылают, я им отвечаю, а если нужно, какие-то дополнительные занятия проводим — я никогда не слежу за своим временем. Но от священника требуется больше отдачи, чем от любого другого человека, который работает с людьми.
И согласитесь, к каким-то вещам все-таки нужно относиться спокойно. А то мне студентки регулярно пишут: «Вот, меня не опубликовали, это катастрофа: я целый день писала, столько сил потратила, а мой труд не приняли! Зачем я тут учусь? Я ухожу с журфака…» Вот здесь-то и нужно…
— Может быть, смирение?
— Смирение? Пожалуй. Просто не все понимают это слово. «Профессиональный цинизм» понятнее.
Я думаю, здесь всё индивидуально. Для кого-то журналистика — это способ заработать, для кого-то — развлечение, для кого-то — совмещение, скажем, с научной работой, а для кого-то — ступенька к чему-то еще. То есть все зависит от того, какие задачи человек сам перед собой ставит, тут нет какого-то универсального рецепта или правила.
— Получается, профессия для человека — это как отдельная комната в большой квартире: туда можно заходить, проводить там много или мало времени, но в принципе в этой квартире есть много и других комнат. И относиться к выбору профессии как к выбору служения имеет смысл только в узких областях человеческой деятельности?
— Наверное, это зависит от человека. Вот когда я начал преподавать, мне было 26 лет и для меня это было служением: у меня на курсе было 263 человека, и о каждом я знал практически все. Мне могли позвонить ночью, и, если что-то произошло, я ехал в общежитие. Потом я выпустил курс, написал несколько учебников и стал относиться к этому более спокойно. Хотя и сейчас нельзя сказать, что я пришел, что-то студентам рассказал, поработал с дипломником и ушел. Все равно, если человек мне позвонит и у него что-то срочное, я так же сорвусь, поеду к нему или к себе позову. Видимо, просто какие-то задачи меняются, а профессиональные качества остаются.
— А у вас не возникает ощущения, что постоянно обновляющийся калейдоскоп молодежи перед глазами как раз мешает появлению «профессионального цинизма»?
— Да, я это чувствую каждый год, когда прихожу на первую лекцию.
— Выходит, симбиоз отцов и детей работает в обе стороны? И дети учат отцов избавляться от лишнего жизненного цинизма и жирка?
— Совершенно верно. Вот у меня сейчас первый курс заканчивает, они уже меняются, и я тоже чувствую, что как-то меняюсь. А осенью у меня опять будет первый курс, и опять с этим романтическим налетом. И тоже будет меняться, и я вместе с ними. В этом и радость работы с молодежью — она не дает тебе законсервироваться.
— Напрашивается вывод: процесс — всё, а цель — ничто. Что самое главное — это движение, а куда оно приведет… Ну, куда-нибудь да приведет. Почему и вспоминается Екатерина II с её проектами, у которых было четкое целеполагание. А сейчас у старшего поколения такого целеполагания нет, и оно просто подстраивается под ситуацию. Процесс идет, корабль плывет… Вот только куда?
— Может быть, цель — сформировать грамотного, образованного человека. Разве не этого хотела Екатерина II? Приспособить именно таких людей к государственному управлению. Вот мы и формируем такого человека, который разбирается в информационных технологиях, у которого хорошая литературная, историческая, общегуманитарная база, человека XXI века.
Я очень зорко слежу за своими выпускниками. Кто-то из них сейчас в Госдуме. Кто-то стал известным писателем. Есть политологи, журналисты. Есть священники. Люди совершенно разные, и мотивация у каждого своя. Но это когда человек идет ко мне в аспирантуру, я спрашиваю: какая у вас мотивация? Остаться в Москве? Выйти замуж? Провести еще три года в университете? Заняться серьезной научной работой? И если человек мне честно отвечает, дальше мы с ним работаем уже исходя из этого. А на первом курсе серьезной мотивации, как правило, еще нет, там сплошной романтизм…
— Так когда же появляется эта мотивация? И что этому способствует: общение со сверстниками или со старшим поколением?
— Все-таки со старшими — с работодателями, с преподавателями. Ровесники вряд ли такому научат.
Беседовала Марина Борисова